Ab aqua silente cave, берегитесь топких болот, говорили издревле в карпатской пуще. А нам то что, мы все уж как пару веков прикованы серебристой цепью под Фельдмаршальским залом — кто-то к креслу императорскому, кто-то к галерее, а кто-то к каторге. Дружина ртами кривит брезгливо — квартал разногласий, ей богу — да клыками друг в друга метит, как бы так поинтереснее слова на слух сложить, ну а что толку от них. Оброни мысль вслух, так я тоже получаюсь разногласен — все при дворе давно, а я всё в Русилово, и незачем смотреть в окно, достаточно поглядеть себе под ноги — синий грот да склизкая тина повсюду у поросших берегов Мошки, всё так просто, да разве ж кто меня слушать станет? Что ж, если уж приняли под священную клятву, грешно мне будет бранить их за странности.
В Перми недавно замкнутый цикл солей и нитратов в производство запустили — а мне книжка о будущем вспомнилась, название так на языке и вертится, да не соберёшь никак. В ней под толщей океана дом с тысячей жильцов, и каждую косточку мёртвую, каждый камешек, каждую слезинку — под переработку отправляли, чтобы добру не пропадать. Вот и мы так живём теперь, всё подчистую в ход идёт: старые пиджаки — на тряпки, бумагу исписанную — на растопку, тела мёртвые — на откуп. Так и оказалась страна на дне океана, недаром, Глеб Николаевич каждым глотком нынче давится — всё не в то горло идёт, обратно, наглотался уже соли едкой. Просыпаешься с утра и чувствуешь, как над головой тёмные воды дрожат да густая пустота разливается — зябко что-то стало, хоть руки по карманам прячь. Не живут здесь больше ни чудовища морские, ни плоские рыбы с прозрачными глазами, только проводки медные в земле сырой под полом глухо ворочаются.
Зато мы здесь живём,
немыми индикантами да морскими чёртами
— над щербатыми хребтами и чёрными пропастями.
Этой осенью почти никто не жаловался на промозглые ветра: морозы ударили быстро, ещё по началу октября, и через пару дней во всех домах слабо щёлкнули манометры, загудели ржавые трубы, заскрипели стальные винтики в тоненьких гофрах — отопление пустили, можно и выдохнуть.
Темнеет теперь рано — четыре часа после полудня пробило, и фонари уж желтеют в сквериках. Где-то в домах вопит сигнализация: снег с крыш целыми льдинами сходит, кому его тут расчищать. Между Большой и Малой Ордынкой — какой-то грохот, будто кто-то тяжело топает по асфальту, и под низкими каблуками ботинок сразу колебанием отдаёт. Удар — и снова секунд девять-десять тишины, только гомон машин слух режет. Идёшь вдоль маленького дворика, а удары то ближе, то дальше — чёрт его разберёшь, с какой стороны эхо отражается. На этой стороне улицы — никого, а над ухом отзвук так и свербит, въедается под кожу, как клещ, мысль не выносишь до места, рассыплется уж вся вдоль каменных порожков.
А вот и она, родимая — кирпичная стена с золочёной рамкой да поворот за угол, Руневский пальцы в кулак крепче жмёт: перчатка скрипит на холоде, а сам шаг ускоряет — к ночи всё промёрзнет, и машину то на обратную дорогу не заведёшь, не справится с перепадом.
— Мне бы к Ардовой как-нибудь попасть, господа, — пальцы с мороза не слушаются — тянет за краешек перчатки, а тот только проскальзывает; Саша морщится, плечами встряхивает да плечом о деревянную стоечку опирается — суетной с головы до ног, но покорный, голосом и вовсе не играет.
И вот кто-то там со стула привстал — быстро полоснул рюмкой в раковину (коньяк, не иначе — домашний, уже хорошо), рубашечку резво одёрнул да прокашлялся, ну чтобы гонору как следует набрать, не просто же так на КПП человек важный сидит, надо лицо показать. И вот ставит он руку, залитую бражкой своей, ребром на столешницу да вперёд тянется, — морды у всех сегодня дивно пресные, а под седыми усами губа розовая дрожит, и весь вид у него, то ли пугающий, то ли вот-вот заплачет.
— Занята она. У нас всё по записи, — извлекает из себя, да на каждом слоге голос на хрип срывается; Саша из кармана удостоверение достаёт, к стеклышку раскрытое аккуратно прикладывает и смотрит выдержанно, будто с морозов в тепле оттаивает понемногу, пока глаза чужие, да с поволокой, в почерк вчитываются, охают воздухом одним. — Ну раз уж такое дело, обождите — вон там присесть можно.
Мужичок весь выпрямляется — стул под ним скрипит, еле шатается — зыркнет подозрительно, но к телефону потянется, выждет, пока посетитель непрошенный подальше отойдёт. А Руневскому то что, на рожон что ли лезть — душком несвежим здесь из-под каждой щели тянет: перчатки по карманам, пальто влажное на локоть, так хоть и газетку утреннюю почитать успеется.
(А в голове то мутно всё: утренняя девица без конца вспоминается. Как ножичком ногти себе отковыривала, а по существу сказать — так мало что разберёшь. «Грохот раздался, искры мелькнули, а потом ничего», — вот и все показания. Недаром в дружине на нервах второй день ходят — «невидимое» говорят что-то, только звук, и тот пропал за секунду. А бедняжка та, как в стену вжалась, так несколько часов и стояла. Промерзла, чепуху несёт, а часы то тикают, коли скоро весть дойдёт, так пол страны на уши встанет.)
— Крепка же система у Вас, и никакими печатями её не пошатнёшь, — подбородок повыше, и поверх газеты выглядывает — складывает её мягко в три раза, на столик стеклянный кладёт и поднимается наспех, губы растягивает в улыбке своей живой, смешливой, да руку тянет навстречу. — Здравствуйте, Ядвига Константиновна, а я в этот раз по делу. Не откажете переговорить с глазу на глаз? Времени много не отниму, честное слово — мне так, поинтересоваться да посоветоваться.
У Саши всегда так: с порога создаёт впечатление, что его присутствие может быть кому-то в тягость, — а сам на часы краем глаза глядит, лишним не отзывается.[/block]